— Не крутись! — тяжело дыша, крикнул Хаецкий и стукнул немца его же автоматом. — Поддержу!
Немец очутился у берега. Хома, разозлившись, поддал ему сапогом в зад. Немец полетел в воду.
Длилось это считанные секунды.
Весь берег клокотал и вихрился. Тяжелый вонючий дым стлался над рекой. Штурмовики вдоль всей набережной гранатами и врукопашную добивали противника.
Тем временем по улицам прилегающих к Парламенту кварталов уже тянулись колонны пленных. Сами пленные теперь ускоряли шаг, чтобы быстрее выйти из-под огня своей артиллерии. Она без умолку била по Пешту с высот Буды.
Торопливо прошла колонна венгров с белым флагом из одеяла, со своим полковником впереди.
— Где плен? — спрашивал полковник.
Орловцы и черниговцы показывали ему, не пользуясь картами Будапешта.
Немцы брели в колоннах, опустив головы, ни на кого не глядя. Они шли сейчас в самых нелепых костюмах. Только немногие были еще в своей униформе, на остальных были пальто, плащи, шляпы, у многих шеи были затянуты платками. Странные превращения произошли с этой армией: как только она оказалась без оружия в руках, сразу стала похожей на колонну арестантов. Как будто ведут их по городу из тюрьмы на работу или в баню. У них не было силы, морального права встретиться взглядом с бойцами, которые стояли на тротуарах еще потные, разгоряченные, радостные после боя. Хоть было совсем не холодно, у пленных под носами висели капли.
— Хотя б утерли свои арийские носы, — кричали бойцы.
Партию пленных, человек полтораста, гнал Казаков. Сержант был сегодня особенно возбужден.
— Чистокровное стадо, — кричал он знакомым однополчанам. — Даже два оберста. Вон видите, нос долотом вниз… Думаю, что майор Воронцов разрешит нам сегодня сесть на лошадей.
— А Буда?
— Ей то же самое будет!
Колонны брели и брели.
— Было в сорок первом году, — обратился к товарищам на тротуаре какой-то тонконогий пожилой пехотинец в обмотках, туго накрученных до самых колен, — было, братцы: один их автоматчик гнал наших десять. А теперь наш автоматчик гонит их сотню.
— История, батя, история, — вмешался бас. — Колесо истории. Тютюн ван? 20
— Нынчен 21 . Сигары… гавайские.
— Это барахло, батя. Кременчугской махорочки б!..
XXIV
После боя на набережной минометчики, влетев в помещение Парламента, столкнулись у входа с Ференцем.
— Ты уже здесь, Ференц? — крикнул Вася Багиров. — Убьют! Еще стреляют…
— Уже не убьют, — снимая шляпу, торжественно ответил художник. — Уже нет.
Приблизившись к Чернышу, Ференц взял его за руку.
— Товарищ лейтенант… гвардии, — произнес он с акцентом. — За всё… всем вам… всей России…
И хотел поднести руку к губам. Черныш, краснея, вырвал руку.
— Что вы, Ференц? У нас… так не делают.
Они побежали вверх по белым мраморным ступеням. За бойцами, размахивая полами своего макинтоша, спешил Ференц. Он указывал на колонны из цельного мрамора, возвышавшиеся по сторонам.
— Наш шедевр.
Шедевр! Это слово больно задело Черныша. Перед ним предстал наяву Саша Сиверцев из альбома художника. Тогда Ференц тоже так сказал.
— Эти завезены из Швеции… Эти из Феррары… Эти из Германии… Монолиты…
Хома внимательно оглядывался по сторонам. Ему все казалось, что за каждой колонной в полутьме притаился чужой автоматчик.
— Приемный зал… Красное дерево… Бронза… Розовый мрамор… Шедевры…
Бойцы какого-то другого полка группами спускались навстречу, с ручными пулеметами на плечах, возбужденные, сияющие. Пошучивая, они гнали несколько обезоруженных фрицев.
— Куда, братья-славяне? — спросили бойцы из другого полка.
— К министрам!
— Нету.
— Еще сидят в канализационных трубах!
— Го-го-го!
Залы, словно гулкие Альпы, отражают веселые голоса.
В окна, сквозь разноцветные стекла, льется мягкий радужный свет, наполняя залы, фойе и коридоры пестрым полумраком. Как будто поднимаешься по этим белым ступеням в туманный, фантастический мир.
— Палата депутатов, — с гордостью объясняет Ференц, забегая к минометчикам то с одной, то с другой стороны.
Чем выше поднимались, тем светлее становилось вокруг. Словно взбирались на высокую гору. Сквозь пробитый купол светилось небо.
Палата депутатов… Мрачный, величественный зал с ярусами стульев. Перед каждым стулом столик с табличкой. На ней фамилия депутата. Где сейчас эти депутаты, продавшие фашистам свой народ? В Швейцарии или в Баварии, или на острове Капри…
Внизу, посреди зала, как на арене цирка, круглый стол под зеленым сукном. Вокруг стола, на полу, разбросаны тяжелые старинные книги в кожаных переплетах. Стоят кресла министров, обитые красным бархатом.
— Трибуна оратора… Ложи дипломатов… Ложи журналистов.
Ференц замирает от гордости и умиления.
Хаецкий утомленно присел в одно из кресел, разглядывая разукрашенные стены. Только теперь он почувствовал, как гудят ноги после долгого напряжения.
— Хома! Хома! — встревоженно говорит Ференц. — Это кресло министра.
— Министра? — Хома глядит на кресло. — Так что же?.. Сломается? Нет, как будто стульчик не хуже других. Мягкий, как раз для меня… Ты ж знаешь, Ференц, что я контуженный…
Хома утирает пот рукавом. Бойцы рассыпались между депутатскими рядами, шныряют, ищут — не притаился ли часом где-нибудь оглушенный фриц.
Художник собирает с пола тяжелые фолианты и, вытирая их, складывает стопкой на стол.
— Что это за книги?
— Законы, Хома… Наши старые законы.
— А-а, это те законы, что пели, как скрипка, — Хома неожиданно тонким, дребезжащим голосом имитирует скрипку: «Йде весiлля — напʼємося й наïмося, йде весiлля — напʼємося й наïмося» Так? А наш бас им отвечает (Хома скандирует медленно, басом): «ще по-ба-чи-мо, ще по-ба-чи-мо». Вот и побачили. Разве не так, Ференц? Однако почему они, твои законы, такие затоптанные, пылью прибитые?
— Я перетру, Хома.
— Перетри, перетри хорошенько, Ференц, — поучает Хома, — да еще и перетруси. Бо там, наверное, уже и моль завелась. Какие хорошие — оставь, а какие плохие — в печку. На их место положи новые. Такие, чтоб войн не было! Слышишь, Ференц?
— Но это в компетенции министров, Хома.
— Как ты говоришь?
— Ну… это наши министры…
— Министры… Гей вы, министры! — кричит боец пустым местам палаты, как будто там и в самом деле сидят министры. — Пойдите-ка сюда, имею к вам разговор. Буду своего добиваться…. Вот фашистов мы выперли в Дунай. Места для вас свободны. Будьте ласковы, мерси, занимайте… Но знайте, что теперь Хома не захочет, чтоб вы снова гнули фашистскую политику и загибали ее на войну. Разве напрасно я всю Мадьярщину до самого Дуная своими окопами перекроил? Разве напрасно не вернулись в нашу Вулыгу Олекса и Штефан и кум Прокоп? Нет, ой, нет. Теперь я буду внимательно к вам прислушиваться. Не захотите жить мирно и ладно, будет вам горько, как сегодняшним фрицам! Не усмехайся, Ференц, не скаль на меня зубы. У меня еще у самого такие, что гвоздь перекушу. И рука еще не сдает. И сыны еще дома растут, червонные, как калина, крепкие, как дубки. Я им пишу, чтоб смотрели с нашей Вулыги и на Дунай, и за Дунай, и на весь белый свет…
Черныш стоял наверху, в палате сенаторов, окутанной белыми сумерками. Молча осматривал пышную окраску стен, скользя по ним пренебрежительным взглядом, и думал о тех далеких, растерянных по пути, что шли и не дошли сюда. И боец Гай, и Юрий Брянский, и Саша Сиверцев, и Шура Ясногорская, — все навеки или на время выбывшие из строя, как будто они только что поднимались с ним, вооруженные, по белым ступеням и вступили в этот зал. Он ясно видел их лица, слышал их голоса и сам обращался к ним.
«Вы не должны быть никем забыты — ни изменчивыми политиками, ни дипломатами, ибо вы шли в авангарде человечества и без вашей жертвы не было бы ничего…»